Все началось с огня.
Мне было 13 лет, и я всё еще искал себя. Случайно найдя в ящике стола старую фотографию бабушки, я решил её нарисовать. Это была одна из тех редких попыток, когда рука, кажется, сама ведет линии. Портрет получился удачным, но я спрятал его в стол, где он пролежал несколько лет.
Позже, когда мне было уже почти шестнадцать, охваченный подростковым максимализмом или просто желанием расчистить пространство, я снова наткнулся на этот рисунок.
«Зачем он мне? Я ведь больше не рисую», — подумал я.
В то время я полностью забросил творчество: карандаш пылился, а мысли были заняты совсем другим. Я чиркнул спичкой. И наблюдал, как пламя медленно пожирает бумагу, как лицо бабушки сморщивается и превращается в пепел.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю — это был не конец. Это был ритуал. Сжигая изображение, я словно активировал какую-то невидимую силу, отправил приглашение во Вселенную.
У меня не осталось фотографий того периода — ни с бабушкой и дедушкой, ни того рокового рисунка — поэтому я иллюстрирую этот пост своими детскими снимками.
Сейчас я смотрю на них совершенно другими глазами. Я вижу этого маленького мальчика как героя фильма в самом начале ленты. Он беззаботно катается на велосипеде, наблюдает за миром, даже не подозревая — и в самом страшном сне не представляя — какой сценарий для него уже написан и что ждет его за ближайшим поворотом. Это напоминание о том, как хрупок покой, и что вся наша жизнь, в конечном итоге, — это лишь одно мгновение.
Прошло всего несколько месяцев после того костра, и они появились здесь. Живые, но уже совсем не те люди, которых можно было узнать по старым фотографиям.

Изгнанники из ада
Моих бабушку и дедушку привезли в Вильнюс с белорусской деревни. Это не было радостным семейным воссоединением. Это была отчаянная спасательная операция.
Там, в Беларуси, они были брошены на произвол судьбы. Мамины брат и сестра — люди, которые должны быть самыми близкими — поступили так, как часто случается в темных историях: они переоформили документы, забрали земли и дома стариков, а их самих оставили гнить. В прямом смысле этого слова.
Дед был полностью слепым — последствие того, что вовремя не обратился к врачам. Бабушка страдала тяжелой формой Альцгеймера. У ее болезни была еще более страшная предыстория: дед, когда еще видел и пил, избивал ее. Однажды он так сильно проломил ей череп, что рана никогда толком не зажила. Это ускорило распад ее разума.
Они жили одни, заброшенные, в антисанитарных условиях. Вши, блохи и бегающие по ночам крысы, которые обгрызали им ноги, были их повседневностью.
Моя мама, работающая на рабской работе по ночам в кондитерском цеху по 15 часов , не могла позволить им там умереть. Она привезла их сюда. В нашу нищую реальность.
Хлев, ставший тюрьмой
У нас не было места в доме но в нашем дворе стояла старая постройка — бывший хлев. Когда-то мы своими руками пытались переделать его в баню, позже там ютилась мамина знакомая, пока, наконец, мы не оборудовали там две небольшие, примитивные комнатушки.
Стены были из старых бревен, сквозь которые свистел ветер. Внутри стояла печь, которую нужно было постоянно топить, потому что она моментально остывала. Там было темно, сыро и тоскливо.
Именно там они и поселились. И этот домик стал моим чистилищем на следующие три года.
В этот домик я шел как на казнь.
Уже с порога меня встречал запах. Это была не просто грязь. Это был едкий, впитывающийся в одежду и кожу смрад — смесь запахов старого, гниющего человеческого тела, лекарств, сырости и экскрементов. Канализации не было. Дед справлял нужду в ведро у кровати. Будучи слепым и ослабленным, он часто промахивался, опрокидывал содержимое на пол.
Моей обязанностью было это убирать.
Там не было никаких развлечений. Ни телевизора, ни радио. Только звенящая тишина, которую прерывали стоны деда. Его мышцы атрофировались от лежания, тело было покрыто пролежнями — открытыми, мокнущими ранами, за которыми должен был ухаживать я, шестнадцатилетний ребенок.
Дверь приходилось запирать. Снаружи.
Бабушка жила в лабиринте своих галлюцинаций. Она не узнавала ни меня, ни окружения. Она была убеждена, что все еще находится в Беларуси, что ее похитили чужие люди и держат в неволе. Она постоянно пыталась сбежать — рвалась в двери, лезла через окна, калечила себя. Поэтому мы обязаны были ее запереть.
Мы выводили их на улицу подышать свежим воздухом, но большую часть времени они проводили в темноте, под замком. А я был их тюремщиком.
16-летний с душой 70-летнего
Мне было 16 лет. Самый разгар переходного возраста.
В школе мои сверстники жили в другом мире. Они волновались из-за причесок, из-за неудачных свиданий, планировали вечеринки. Я смотрел на них и чувствовал неописуемое отчуждение. Я чувствовал себя так, словно мне 50 или даже 70 лет, и я застрял в теле подростка.
Их проблемы казались мне такими смешными, такими мелочными. Они не имели понятия, что такое настоящая боль или настоящее отчаяние. Я ни с кем об этом не говорил. Я был закрытым, злым, тихим. Никто не понимал, почему я такой, а мне казалось, что я говорю на другом языке, нежели они.
Мой день начинался раньше солнца. Подъем, бег в домик во дворе, растопка печи, умывание стариков, кормление. Потом — школа, где ждали издевательства и насилие, потому что дети чувствуют тех, кто «другой». После уроков я не мог пойти в город. Я не мог отойти дальше чем на 50 метров от дома.
Родители работали по 12–15 часов — отец на дорогах, мама в цеху — чтобы мы просто выжили финансово. Физически дома был только я.
Я научился «выключать» себя. Это называется диссоциация. Я выполнял действия механически: поменять ведро, перевязать рану, подать ложку. Но внутри я чувствовал постоянную физическую боль. Это не было болезнью. Это был ком в горле, который я не мог проглотить, и постоянная, давящая боль в груди и желудке. Я хотел плакать, но слезы текли где-то внутри. Я хотел кричать, но был слишком уставшим.
Живые мертвецы и мольба о смерти
Самым страшным была не физическая работа. Самым страшным было смотреть им в глаза.
Глаза деда были затянуты белой пеленой. Он был живым трупом, ожидающим конца. Бабушка была в еще более страшном состоянии — она застряла между мирами.
Большую часть времени она бредила, кричала, дралась, просилась домой. Но иногда случалось что-то, что потрясало меня до глубины души.
На мгновение ее взгляд прояснялся. Галлюцинации исчезали, и она видела меня. Она видела своего внука. И в ее глазах открывалась неописуемая глубина — глубина человека, который понимает свою трагедию.
Тогда она тихо, осознанно произносила:
— «Помоги мне скорее умереть. Я здесь в ловушке».
И через мгновение — снова тьма. Снова безумие. Снова бред.
Я стоял там, 16-летний ребенок, и не знал, что ответить. Я ненавидел это место, ненавидел этот запах, иногда, признаюсь, ненавидел и их за то, что они так мучаются и мучают нас. И в то же время я чувствовал бесконечную жалость.
Скейтборд и иллюзия свободы
Единственной вещью, которая не дала мне окончательно сойти с ума, был скейтборд.
Поскольку я не мог никуда уйти, я просто брал доску и катался во дворе, прямо перед окном своей комнаты. Туда и обратно. Часами.
Звук колес об асфальт, физическая усталость, боль от падений — это была моя медитация. Это был единственный способ сбежать, хотя физически я находился в том же месте. Катаясь, я представлял, что я где-то в другом месте, что я свободен. Но как только я останавливался, реальность била наотмашь. Нужно было идти в хлев. Нужно было разводить огонь.
В тот период я совершенно не рисовал. Искусство было мертво. Я был слишком занят выживанием. Карандаши в руки я взял только позже, когда мне было 18 или 19, когда все уже закончилось.
Конец, который не был концом
Так мы жили три года. Вплоть до моего 19 летия.
В конце концов, родителям получилось оформить документы чтобы — стариков увезли в государственную больницу сестринского ухода. Там они прожили недолго. Через полгода умер один, вскоре — и второй.
Когда их увезли, я впервые почувствовал, что значит тишина без стонов. Что значит воздух без запаха гнили. Это был вкус свободы. Казалось, что наконец-то я смогу жить, смогу дышать.
Но у судьбы странное чувство юмора.
Конец истории со стариками был лишь одной стороной медали. Пока я заботился о них в домике во дворе, в основном доме назревала другая трагедия. Мой брат тонул в омуте алкоголизма, и мне приходилось охранять не только угасающие жизни стариков, но и разрушающегося брата. Но об этом — о бессонных ночах и борьбе с зависимостью, которая не была моей, но стала моим бременем — я расскажу в другой раз.
Сегодня я понимаю, что те три года в хлеву сформировали меня больше, чем что-либо другое. Я увидел смерть и распад вблизи. Я увидел, насколько хрупок человеческий разум. И, возможно, поэтому, когда я позже вернулся к искусству, я уже не мог рисовать просто красивые цветы. Я хотел рисовать правду.
Многие спрашивают, как я прошел через всё это и сохранил рассудок. Ответ прост и жесток: дисциплина.
Я понял одну истину: чтобы в этой жизни просто оставаться на месте, нужно бежать изо всех сил. А если хочешь двигаться вперед — нужно бежать в два раза быстрее. Даже если у тебя под ногами не твердая земля, а зыбучие пески.
Я собрал весь свой опыт — не теорию, а суровую практику выживания — в свою книгу. В ней я описываю техники, которые помогли мне не потерять себя, когда всё вокруг рушилось, и продолжать двигаться, несмотря ни на что.
Если вы чувствуете, что застряли или тонете, возможно, мой опыт станет для вас картой.